Всё, что положено, в срок и пришло, и срослось.
Что не положено — взято таранным орудием,
долгой осадой, обманным манёвром, набегом в ночи.
Верно, довольство не свойственно вечному воину.
Если ты — милость, попробуй меня научить,
только не вздумай твердить о делении поровну.
Есть только право и сила, чтоб право облечь
в форму, доступную для осознания слабыми.
Сталь, закалившись, вершится в задуманный меч,
почва, от крови больная, спасается злаками.
Ость в каждом колосе, в каждом несдавшемся — ось.
Жало оставим гадюкам и брошенным женщинам.
Если ты — истина, то умирай, где пришлось,
или молчи.
Помни, я не согласен на меньшее.
— Если я истина, то умолчать не могу.
Если я милость — прошу для тебя сострадания
в вечности той, что откроешь опять на бегу,
тщетность свою принимая за светлое тщание.
Что ж до меча, то не вечен и тёмный булат.
Время придёт, и замешанный в деле кровавом
скажет, что помнит — умножится слово стократ.
Чья же победа?
Смерть, где твоё жало?
ИЗ ПРИХОДЯЩЕГО
«...но если ты страшишься тишины,
то вкруг тебя все бесы наготове...»
Срывался голос.
Ржавые от хны,
от времени, в котором было крови
не меньше, чем горячечной любви
в ответном и почти забытом взгляде,
от долгой жизни выжженные пряди
спадали на усталое лицо.
В обжитый мир на хлипкое крыльцо
свет полнолунный лился благодатью,
и мы делили хлеб, вино, объятья
как две сестры, прошедшие разлуку
длиною в неосознанную жизнь.
Царила ночь.
Шептались листья бука,
шуршали осмелевшие ужи,
в утробной глубине пищали мыши,
но мир их откровения не слышал,
поскольку всякий смерти предречён.
«.. не верь, всё врут, что время — лучший лекарь...»
«.. любила в нём не Бога — человека...»
«.. и в вечности люблю...»
А я молчала.
Всё, что умею я — молчать и ждать.
Шёл долгий звёздный дождь.
Шло время вспять
над миром, обращаемым к Началу.
Был крепок сон её младенца-сына,
укрытого изношенным плащом,
и плакала по-детски Магдалина,
уткнувшись в моё острое плечо.
И ГОВОРИЛ ОН
«... и нашел я, что горче смерти женщина,
потому что она — сеть,
и сердце её — силки,
руки её — оковы...»
«... и время обнимать»
Дом твой стоит на семи продувных ветрах,
семя пробилось — лютик да молочай.
Всё суета сует.
Отряхни же прах
с пальцев холодных,
словом не множь печаль.
Всё, что построилось — жадный пожрёт песок.
Время — холоднокровный несытый змей,
в линьку сменивший шкуру прошедших дней,
вскорости облюбует и твой порог.
Кольца совьёт — силки, раздвоит язык,
станет рассказывать, чем так блажен покой.
Если поверишь — державший доселе стык
враз разойдётся под бледной твоей рукой.
Что ты увидишь, усталая ловчья сеть,
что ты услышишь, лишённая всех оков?
Помнишь ли, женщина, как появилась смерть?
Вместе с тобой, хорошая — как любовь.
Все суета, песок и земная пыль.
Вечно лишь то, что выросло на песке
силой твоей любви.
Вспоминай, он был —
нежен он был.
Он говорил: «Цветок...».
Он говорил: «Полынный, горчащий сок,
пью тебя, яд мой, а кажется, майский мёд
нёбо ласкает и тает на языке.
Столько не вынести, сколько тебя во мне...».
Божья коровка ползла по его щеке —
божьего было много,
и солонец
злаки растил — на невиданный урожай,
и неприкрыто алым манил кизил,
и приходило время, чтоб обретать,
и говорил он: «Счастье...»,
и говорил...
ОТ ЖЕНЩИНЫ
«Ибо я — первая и я же — последняя.
Я — почитаемая и презираемая.
Я — блудница и святая.
Я — та, кто производит на свет,
и та, кто вовек не даст потомства.
<...>
Поклоняйтесь мне вечно.
Ибо я — злонравна и великодушна».
Из гимна Изиде, обнаруженного в Наг-Хаммади, III или IV в до н. э.
Я — женщина.
Привыкшим презирать
меня за бремя собственных пороков
под тусклым светом вздёрнутого бра
пусть будет пусто.
Синь кровоподтёков
мои запястья отроду несут,
но я, не покорённая от века,
рожаю миру богочеловека
и снова отдаю на страшный суд,
укутав в покрова любви и веры.
И я, во всём способная быть первой
на этом нескончаемом пути,
и в юный зной, и в стылость зрелозимья
иду всегда немного позади,
чтоб ты, мой сильный, оставался сильным
и был бы и оплотом, и стеной —
пока твоя спина прикрыта мной.
Я — женщина.
Во мне и жизнь, и смерть.
Тобой же и наученная блуду,
храню свой свет и помню суть сосуда —
поэтому любви во мне гореть,
пока есть я — а я уйду последней —
и, значит, ты в бессветье не уйдёшь.
Я загодя прощаю гнев и ложь
и скользкий взгляд, ласкающий соседних,
не потому, что так боюсь утратить
случайность ласк и краткий жар объятий
и молчаливость длинных вечеров —
и не такое смелет время-мельник —
но вспомни сам, кто выложил ребро
за право стать законченным и цельным?
Да, я щедра, как зрелая земля,
растившая свой гумус от придонья —
так почитай те дни, в которых я
бужу тебя, касаясь лба ладонью.
ОДИНОКОЕ
Листаю рыхлую тетрадь — могилу для былых любовей.
Косит рассвет из-под надбровий, и для винтажных послесловий приятней часа не сыскать: льёт дождь, ни капли не жалея. На соснах ёжатся чижи, промок до шкворней чёрный джип, и дворник, нашенский таджик, скребёт озябшую аллею.
А мне легко — я не болею... никем, ничем и ни о чём.
Былое мятым мотыльком пылит ещё в листах тетради, но не взлетит. И бога ради — прошло и поросло быльём. Я стала стылее и злее, и щит мой — ироничный флёр. Смотрю на многое сквозь пальцы, все эти «коти», «лапы», «зайцы» отосланы взашей страдальцам, под сень секвой и сикомор.
Давно не греет милый вздор — ну чем не точка в монологе?
В изгнании ночные боги, ряды подрощенных цыплят скосил беспечный недогляд, но всюду жизнь, раз на востоке взошёл солярный луидор.
... А ты, читающий меж строк, и вы, читающие слепо, и я — под всё видавшим небом — лишь персоналии вертепа Того, Кто сроду одинок...
НЕПРАКТИЧНОЕ
Побросать пожитки в пасть чемодана,
хлопнуть дверью с лязгом на весь подъезд,
чтоб соседа Тольку снесло с дивана,
а из пятой толстая Мариванна